Я впоследствии часто замечал и в других семействах, когда члены
их предчувствуют, что настоящие отношения будут не совсем хороши, такого
рода шуточные, подставные отношения; и эти-то отношения невольно
установились между нами и Авдотьей Васильевной. Мы почти никогда не
выходили из них, мы всегда были приторно учтивы с ней, говорили
по-французски, расшаркивались и называли ее chere maman[*], на что она
всегда отвечала шуточками в том же роде и красивой, однообразной улыбкой.
Одна плаксивая Любочка, с ее гусиными ногами и нехитрыми разговорами,
полюбила мачеху и весьма наивно и иногда неловко старалась сблизить ее со
всем нашим семейством; зато и единственное лицо во всем мире, к которому,
кроме ее страстной любви к папа, Авдотья Васильевна имела хоть каплю
привязанности, была Любочка. Авдотья Васильевна оказывала ей даже какое-то
восторженное удивление и робкое уважение, очень удивлявшее меня.
[* дорогой мамой (фр.).]
Авдотья Васильевна в первое время часто любила, называя себя мачехой,
намекать на то, как всегда дети и домашние дурно и несправедливо смотрят
на мачеху и вследствие этого как тяжело бывает ее положение. Но, предвидя
всю неприятность этого положения, она ничего не сделала, чтобы избежать
его: приласкать того, подарить этого, не быть ворчливой, что бы ей было
очень легко, потому что она была от природы невзыскательна и очень добра.
И не только она не сделала этого, но, напротив, предвидя всю неприятность
своего положения, она без нападения приготовилась к защите, и,
предполагая, что все домашние хотят всеми средствами делать ей
неприятности и оскорбления, она во всем видела умысел и полагала самым
достойным для себя терпеть молча и, разумеется, своим бездействием не
снискивая любви, снискивала нерасположение. Притом в ней было такое
отсутствие той в высшей степени развитой в нашем доме способности
понимания, о которой я уже говорил, и привычки ее были так противоположны
тем, которые укоренились в нашем доме, что уже это одно дурно располагало
в ее пользу. В нашем аккуратном, опрятном доме она вечно жила, как будто
только сейчас приехала: вставала и ложилась то поздно, то рано; то
выходила, то не выходила к обеду; то ужинала, то не ужинала. Ходила почти
всегда, когда не было гостей, полуодетая и не стыдилась нам и даже слугам
показываться в белой юбке и накинутой шали, с голыми руками. Сначала эта
простота понравилась мне, но потом очень скоро, именно вследствие этой
простоты, я потерял последнее уважение, которое имел к ней. Еще страннее
было для нас то, что в ней было, при гостях и без гостей, две совершенно
различные женщины: одна, при гостях, молодая, здоровая и холодная
красавица, пышно одетая, не глупая, не умная, но веселая; другая, без
гостей, была уже немолодая, изнуренная, тоскующая женщина, неряшливая и
скучающая, хотя и любящая. Часто, глядя на нее, когда она, улыбающаяся,
румяная от зимнего холоду, счастливая сознанием своей красоты,
возвращалась с визитов и, сняв шляпу, подходила осмотреться в зеркало,
или, шумя пышным бальным открытым платьем, стыдясь и вместе гордясь перед
слугами, проходила в карету, или дома, когда у нас бывали маленькие
вечера, в закрытом шелковом платье и каких-то тонких кружевах около нежной
шеи, сияла на все стороны однообразной, но красивой улыбкой, - я думал,
глядя на нее: что бы сказали те, которые восхищались ей, ежели б видели ее
такою, как я видел ее, когда она, по вечерам оставаясь дома, после
двенадцати часов дожидаясь мужа из клуба, в каком-нибудь капоте, с
нечесаными волосами, как тень ходила по слабо освещенным комнатам.
|
|
|
|