Окна выходили на какую-то белую стену, видневшуюся в двух аршинах от
них. Между ими и стеной был маленький куст сирени. Никакой звук снаружи не
доходил в комнату, так что в этой тишине равномерное, приятное
постукивание маятника казалось сильным звуком. Как только я остался один в
этом тихом уголке, вдруг все мои прежние мысли и воспоминания выскочили у
меня из головы, как будто их никогда не было, и я весь погрузился в
какую-то невыразимо приятную задумчивость. Эта нанковая пожелтевшая ряса с
протертой подкладкой, эти истертые кожаные черные переплеты книг с медными
застежками, эти мутно-зеленые светы с тщательно политой землей и отмытыми
листьями, а особенно этот однообразно прерывистый звук маятника - говорили
мне внятно про какую-то новую, доселе бывшую мне неизвестной, жизнь, про
жизнь уединения, молитвы, тихого, спокойного счастия...
"Проходят месяцы, проходят годы, - думал я, - он все один, он все
спокоен, он все чувствует, что совесть его чиста пред богом и молитва
услышана им". С полчаса я просидел на стуле, стараясь не двигаться и не
дышать громко, чтобы не нарушать гармонию звуков, говоривших мне так
много. А маятник все стучал так же - направо громче, налево тише.
Глава VIII. ВТОРАЯ ИСПОВЕДЬ
Шаги духовника вывели меня из этой задумчивости.
- Здравствуйте, - сказал он, поправляя рукой свои седые волосы. - Что
вам угодно?
Я попросил его благословить меня и с особенным удовольствием поцеловал
его желтоватую небольшую руку.
Когда я объяснил ему свою просьбу, он ничего не сказал мне, подошел к
иконам и начал исповедь.
Когда исповедь кончилась и я, преодолев стыд, сказал все, что было у
меня на душе, он положил мне на голову руки и своим звучным, тихим голосом
произнес: "Да будет, сын мой, над тобою благословение отца небесного, да
сохранит он в тебе навсегда веру, кротость и смирение. Аминь".
Я был совершенно счастлив; слезы счастия подступали мне к горлу; я
поцеловал складку его драдедамовой рясы и поднял голову. Лицо монаха было
совершенно спокойно.
Я чувствовал, что наслаждаюсь чувством умиления, и, боясь чем-нибудь
разогнать его, торопливо простился с духовником, и, не глядя по сторонам,
чтобы не рассеяться, вышел за ограду, и снова сел на колыхающиеся
полосатые дрожки. Но толчки экипажа, пестрота предметов, мелькавших перед
глазами, скоро разогнали это чувство; и я уже думал о том, как теперь
духовник, верно, думает, что такой прекрасной души молодого человека, как
я, он никогда не встречал в жизни, да и не встретит, что даже и не бывает
подобных. Я в этом был убежден; и это убеждение произвело во мне чувство
веселья такого рода, которое требовало того, чтобы кому-нибудь сообщить
его.
Мне ужасно хотелось поговорить с кем-нибудь; но так как никого под
рукой не было, кроме извозчика, я обратился к нему.
- Что, долго я был? - спросил я.
- Ничего-таки, долго, а лошадь давно кормить пора; ведь я ночной, -
отвечал старичок извозчик, теперь, по-видимому, с солнышком, повеселевший
сравнительно с прежним.
|
|
|
|