Но, несмотря на все старание притворства перед другими и самим
собой, несмотря на умышленное усвоение всех признаков, которые я замечал в
других в влюбленном состоянии, я только в продолжение двух дней, и то не
постоянно, а преимущественно по вечерам, - вспоминал, что я влюблен, и,
наконец, как скоро вошел в новую колею деревенской жизни и занятий, совсем
забыл о своей любви к Сонечке.
Мы проехали в Петровское ночью, а я спал так крепко, что не видал ни
дома, ни березовой аллеи и никого из домашних, которые уже все разошлись и
давно спали. Сгорбленный старик Фока, босиком, в какой-то жениной ваточной
кофточке, с свечой в руках, отложил нам крючок двери. Увидав нас, он
затрясся от радости, расцеловал нас в плечи, торопливо убрал свой войлок и
стал одеваться. Сени и лестницу я прошел, еще не проснувшись хорошенько,
но в передней замок двери, задвижка, косая половица, ларь, старый
подсвечник, закапанный салом по-старому, тени от кривой, холодной, только
что зажженной светильни сальной свечи, всегда пыльное, не выставлявшееся
двойное окно, за которым, как я помнил, росла рябина, - все это так было
знакомо, так полно воспоминаниями, так дружно между собой, как будто
соединено одной мыслью, что я вдруг почувствовал на себе ласку этого
милого старого дома. Мне невольно представился вопрос: как могли мы, я и
дом, быть так долго друг без друга? - и, торопясь куда-то, я побежал
смотреть, все те же ли другие комнаты? Все было то же, только все
сделалось меньше, ниже, а я как будто сделался выше, тяжелее и грубее; но
и таким, каким я был, дом радостно принимал меня в свои объятия и каждой
половицей, каждым окном, каждой ступенькой лестницы, каждым звуков
пробуждал во мне тьмы образов, чувств, событий невозвратимого счастливого
прошедшего. Мы пришли в нашу детскую спальню: все детские ужасы снова те
же таились во мраке углов и дверей; прошли гостиную - та же тихая, нежная
материнская любовь была разлита по всем предметам, стоявшим в комнате;
прошли залу - шумливое, беспечное детское веселье, казалось, остановилось
в этой комнате и ждало только того, чтобы снова оживили его. В диванной,
куда нас провел Фока и где он постлал нам постели, казалось, все -
зеркало, ширмы, старый деревянный образ, каждая неровность стены,
оклеенной белой бумагой, - все говорило про страдания, про смерть, про то,
чего уже больше никогда не будет.
Мы улеглись, и Фока, пожелав спокойной ночи, оставил нас.
- А ведь в этой комнате умерла maman? - сказал Володя.
Я не отвечал ему и притворился спящим. Если бы я сказал что-нибудь, я
бы заплакал. Когда я проснулся на другой день утром, папа, еще не одетый,
в торжковских сапожках и халате, с сигарой в зубах, сидел на постели у
Володи и разговаривал и смеялся с ним. Он с веселым подергиваньем вскочил
от Володи, подошел ко мне и, шлепнув меня своей большой рукой по спине,
подставил мне щеку и прижал ее к моим губам.
- Ну, отлично, спасибо, дипломат, - говорил он с своей особенно
шутливой лаской, вглядываясь в меня своими маленькими блестящими глазками.
|
|
|
|