Но скоро нас разлучили: через три дня после похорон мы всем
домом приехали в Москву, и мне суждено было никогда больше не
видать ее.
Бабушка получила ужасную весть только с нашим приездом, и
горесть ее была необыкновенна. Нас не пускали к ней, потому
что она целую неделю была в беспамятстве, доктора боялись за
ее жизнь, тем более что она не только не хотела принимать
никакого лекарства, но ни с кем не говорила, не спала и не
принимала никакой пищи. Иногда, сидя одна в комнате, на своем
кресле, она вдруг начинала смеяться, потом рыдать без слез, с
ней делались конвульсии, и она кричала неистовым голосом
бессмысленные или ужасные слова. Это было первое сильное горе,
которое поразило ее, и это горе привело ее в отчаяние. Ей
нужно было обвинять кого-нибудь в своем несчастии, и она
говорила страшные слова, грозила кому-то с необыкновенной
силой, вскакивала с кресел, скорыми, большими шагами ходила по
комнате и потом падала без чувств.
Один раз я вошел в ее комнату: она сидела, по обыкновению,
на своем кресле и, казалось, была спокойна; но меня поразил ее
взгляд. Глаза ее были очень открыты, но взор неопределенен и
туп: она смотрела прямо на меня, но, должно быть, не видала.
Губы ее начали медленно улыбаться, и она заговорила
трогательным, нежным голосом: "Поди сюда, мой дружок, подойди,
мой ангел". Я думал, что она обращается ко мне, и подошел
ближе, но она смотрела не на меня. "Ах, коли бы ты знала, душа
моя, как я мучилась и как теперь рада, что ты приехала..." Я
понял, что она воображала видеть maman, и остановился. "А мне
сказали, что тебя нет, - продолжала она, нахмурившись, - вот
вздор! Разве ты можешь умереть прежде меня?" - и она
захохотала страшным истерическим хохотом.
Только люди, способные сильно любить, могут испытывать и
сильные огорчения; но та же потребность любить служит для них
противодействием горести и исцеляет их. От этого моральная
природа человека еще живучее природы физической. Горе никогда
не убивает.
Через неделю бабушка могла плакать, и ей стало лучше.
Первою мыслию ее, когда она пришла в себя, были мы, и любовь
ее к нам увеличилась. Мы не отходили от ее кресла; она тихо
плакала, говорила про maman и нежно ласкала нас.
В голову никому не могло прийти, глядя на печаль бабушки,
чтобы она преувеличивала ее, и выражения этой печали были
сильны и трогательны; но, не знаю почему, я больше
сочувствовал Наталье Савишне, и до сих пор убежден, что никто
так искренно и чисто не любил и не сожалел о maman, как это
простодушное и любящее создание.
Со смертью матери окончилась моя счастливая пора детства и
началась новая эпоха - эпоха отрочества; но так как
воспоминания о Наталье Савишне, которую я больше не видал и
которая имела такое сильное и благое влияние на мое
направление и развитие чувствительности, принадлежат к первой
эпохе, скажу еще несколько слов о ней и ее смерти.
|
|
|
|